«Ах, если бы он не лгал, все было бы по-другому, — думал Квант. — Но он лжет, упорно лжет, и это самое страшное. Разве он не старался меня уверить, что герцогиня Курляндская подарила ему дюжину вышитых носовых платков? Разве не утверждал, что знаком с министерским советником фон Шписсом и даже беседовал с ним в придворном театре? Все вранье. Разве он не говорил музыканту Шюлеру, что читал «Идиллии» Гесснера, а когда я спросил его, ни слова не мог сказать мне о них, не знал даже, что такое идиллия? Разве не выдумывает он, чуть ли не каждый день, что ему надо выполнить срочные поручения президента или надворного советника, а потом выясняется, что он просто шлялся по улицам, похваляясь новым галстуком? Разве все это не так, или уж сам я настолько глуп, что придаю значение тому, чего другие даже не замечают?»
Квант обратился к пастору Фурману и, пункт за пунктом, изложил ему, как возмутительно ведет себя Каспар.
— Неужто вы не видите, дорогой мой Квант, — отвечал пастор, — что все это мелкие, не стоящие внимания выдумки? Скорее даже желание понравиться или беспомощное и потому достойное сожаления усилие освободиться от гнета, а вернее всего, лишь невинное наслаждение словом, речевым оборотом. Возможно, он болтает ерунду, наслышавшись, как болтают другие, только что сноровки у него меньше.
— Ах так? — горячился Квант. — Тогда я, ваше преподобие, расскажу вам историю, которая явится прямым подтверждением обратного. Слушайте же! На прошлой неделе наша служанка обнаружила у него подсвечник с отломанной ручкой. Она приносит его моей жене, жена идет ко мне, и я констатирую, что ручка не отломалась, а прогорела; трубка, в которую вставляется свеча, внутри вся черная, а снаружи сине-красная от огня, по ней отчетливо видно, докуда доходило растопившееся сало, а также, что кое-где его старались соскрести. От свечки, выданной Хаузеру накануне вечером, не осталось и следа. Надо вам знать, что я строго-настрого запретил ему читать или работать при свече. Несмотря на это, я решил пощадить его и только попросил жену предупредить, чтобы впредь это не повторялось. Каково же было мое удивление, когда он стал начисто все отрицать, уверял, что он и не думал жечь свечу и не заснул при горящей свече, под конец же набрался наглости утверждать, что это вовсе не его подсвечник, а подсвечник служанки, оба-де очень похожи. Ну, что вы на это скажете?
Пастор пожал плечами.
— Не следует забывать, что он человек совсем особой стати, — задумчиво произнес он. — Мне самому довелось в этом убедиться. Есть у меня маленькая электрическая машина, с которой я при случае произвожу различные опыты. Как-то раз Каспар застал меня за этим занятием: я добыл искру и зарядил лейденскую банку. И вдруг смотрю, бедняга бледнеет все больше и больше, начинает дрожать, закрывает лицо руками, весь дергается, точно щука, выброшенная на песок. Я перепугался, убрал машину, и он тотчас же успокоился. Только голова у него несколько дней болела, как он мне сказал, а когда он ложился в постель, его прошибал холодный пот, и предметы, до которых он дотрагивался, кололи его тысячами иголок. Во время грозы, пояснил Каспар, он испытывает приблизительно то же самое: кровь щиплет и жжет его так, что ему трудно бывает удержаться от крика.
— И вы этому верите? — всплеснув руками, воскликнул Квант.
— А почему бы и нет?
— Ну, в таком случае я, по сравнению с ним, в невыгодном положении, — с горечью сказал Квант.
«И вот так всегда, — размышлял учитель по дороге домой, — все заранее прощено и выставлено в наилучшем свете. А когда ты начинаешь приводить веские доводы, тебе отвечают пожатием плеч и потчуют историйками, высосанными из пальца и совершенно не доказуемыми. Не пойму, что за дьявол сидит в этом парне, ведь нет человека, в котором он бы не возбудил участия и симпатии! Никто не жёлает видеть его пороков, и совсем чужие люди домогаются знакомства с ним, часто легкомысленно им восхищаются, балуют и ласкают его. Можно подумать, что он их заколдовал или дал им отведать любовного напитка!»
Квант злобствовал. Он говорил себе: «Допустим, я начну выдавать себя за святого духа или его апостола или изображать чудотворца, а кому-нибудь придет в голову потребовать от меня взаправдашнего чуда, и я вынужден буду признаться, что все это сплошное шарлатанство. Что же. спрашивается, тогда произойдет? Меня упрячут в сумасшедший дом или поколотят, да, да, даже если я сострою ангельскую физиономию, меня все равно не пощадят, и правильно сделают. И уж, разумеется, меня не станут осыпать подарками, превозносить до небес, восхищаться моими прекрасными глазами, белизной моих рук. Никому и на ум не придет обрезать у меня пряди волос на память, — словом, вытворять что-нибудь похожее на то, что, уж конечно, не во славу божию, вытворяет с Каспаром ослепленная толпа».
Из подобного внутреннего монолога явствует, сколько мучительнейших раздумий и жестоких душевных борений проистекало для учителя от питомца, взятого им в дом.
«А что с ним было раньше? — терзался Квант. — Откуда он взялся? Необходимо это разведать. И как он додумался до всех штук, которыми дурачит темных людей? В том-то вся и тайна, говорят эти обскуранты. Тайна? Никакой тайны нет, я в нее не верю. Мир божий сверху донизу прозрачен и ясен, совы прячутся, когда светит солнце. О, если бы господь бог надоумил меня, как перенять это искусство представляться! Надо наконец серьезно обдумать историю с дневником и прознать, что за нею кроется. Дневник, видимо, существует, существует в отличие от всех прочих небылиц. Может быть, он дает ему возможность исповедаться в своих грехах; надо, надо все разведать».