Даумера это мучило, и он без обиняков заявил ротмистру, что пустая болтовня великосветских бездельников нисколько его не трогает.
— Я ждал помощи и одобрения и уж никак не готовился к защите или отпору, но теперь мне ясно, что ваше окаменелое сердце и сердца вам подобных недоступны чувствам, — выкрикнул он, — однако я вправе требовать, чтобы юношу, находящегося на моем попечении и на попечении господина статского советника, избавили от злобных шуток.
Выкрикнул и убежал. Друга он, разумеется, этим выступлением не приобрел.
Придя домой и встретив вопрошающий, тоскливый взгляд Каспара, он постарался сказать как можно мягче:
— Он дурачил тебя, Каспар. Разумеется, тут нет ни слова правды. Ты не должен доверять таким людям, как ротмистр.
— О! — с болью вырвалось у Каспара. И он затих.
Только когда Даумер, отдохнув после обеда, снова собрался уходить, Каспар прервал молчание и слабым, каким-то не своим голосом спросил:
— Значит, господин ротмистр сказал мне неправду?
— Да, он солгал, — отрезал Даумер.
— Нехорошо это с его стороны, очень нехорошо, — сказал Каспар.
Удивительным казался ему самый факт, но еще удивительнее, что столь важный господин очернил себя ложью перед ним, Каспаром. Зачем он рассказал мне про письмо, непрестанно думал он и часами повторял про себя слова ротмистра, силясь представить себе лицо, за которым, неведомая ему, жила ложь.
Нет, что-то тут не так. Он ломал и ломал себе голову. Наконец, чтобы отвлечься от этих мыслей, открыл задачник и стал готовить уроки. Когда и это не помогло, он взял губную гармонику, подаренную ему одной дамой из Бамберга, и добрых полчаса наигрывал простенькие мелодии, которым уже успел научиться.
Затем он отложил гармонику, встал перед зеркалом и долго пристально всматривался в свое лицо: хотел узнать, есть ли в нем ложь. Несмотря на подавленное душевное состояние, ему вдруг страстно захотелось хоть разок самому солгать, а потом проверить, какое у него будет лицо. Он боязливо огляделся, снова посмотрел в зеркало и прошептал:
— Снег идет.
Он считал это ложью, ведь сейчас светило солнце.
Ничего не изменилось в его лице, значит, можно лгать и никто этого не заметит. Он подумал еще, что солнце омрачится или спрячется, но оно продолжало светить как ни в чем не бывало.
Вечером Даумер снова вернулся домой расстроенный. Вместо ответа на вопрос матери, что опять случилось, он вытащил из кармана какую-то газетенку и швырнул ее на стол. Это оказался «Католишер вохеншатц», на первой странице поместивший эпистолу о Каспаре Хаузере, которая начиналась словами, напечатанными жирным шрифтом: «Почему нюрнбергского найденыша не приобщают к благодати религии?»
— Да-да, почему не приобщают? — насмешливо заметила Анна.
— И такое печатают в протестантском городе, — возмущался Даумер. — Если бы эти господа знали, какой безмерный страх внушают найденышу их патеры. Когда он был еще заточен в башне, к нему в один прекрасный день явилось сразу четверо. Может быть, вы думаете, что они хотели растрогать его сердце или пробудить в нем религиозное чувство? Ничего похожего. Они несли всякий вздор о гневе господнем и об отпущении грехов, а заметив, что он до смерти перепуган, принялись еще больше его стращать: можно было подумать, что беднягу не позднее завтрашнего дня потащат на виселицу. Я случайно там оказался и вежливо попросил их угомониться.
В эту минуту вошел Каспар, и разговор оборвался.
Однако призыв «Католишер вохеншатц» не остался без последствий. Господа из магистрата стали поговаривать, что с религией-де не шутят, а один так даже засомневался, прошел ли юноша через таинство святого крещения. Это вызвало долго не смолкавшие дебаты, но в конце концов было решено признать крещение само собой разумеющимся, ибо дело происходило в христианской стране, среди христиан, да и юноша никак не мог явиться сюда из Татарии.
Труднее было решить вопрос о его вероисповедании. Католик он или евангелист? Хотя попы в городе особого веса не имели, но все же беспризорную душу необходимо было вырвать из алчной пасти Рима. С другой стороны, никто не отваживался на крутые меры, ведь не поручишься, что рано или поздно какой-нибудь влиятельный господин не внесет ясность в этот вопрос.
Бургомистр потребовал, чтобы Даумер подыскал Каспару учителя закона божия. Выбор надежного человека он возлагал на него, но все же спросил:
— Какого вы мнения о кандидате Регулейне?
— Я ничего против него не имею, — безразлично отвечал Даумер. Кандидат жил в нижнем этаже Даумерова дома и слыл солидным и усердным человеком.
— Хотя сам я не сторонник церковной обрядности, — сказал бургомистр, — но модное свободомыслие мне очень не по сердцу, и я бы не хотел, чтоб наш Каспар приобщился к безбожию. Думаю, что и в ваши намерения это не входит.
«Ага, еще одна шпилька, — подумал рассерженный Даумер, — меня опять невесть в чем подозревают, наносят мне оскорбления, никому я не пришелся по нраву, достойное поведение, милостивые государи, весьма достойное!» Вслух же он сказал:
— Разумеется, нет, я, в свою очередь, старался повлиять на него. Каково бы ни было мое влияние, оно не хуже всякого другого. К сожалению, мы вмешиваем в дело его воспитания людей, ничего в этом не смыслящих. Так, в первое время мне стоило немалых усилий сломить его тупое упорство в видении мира и заставить понять всемогущую силу роста в природе. Входит раз некая дама, а Каспар сидит перед горшком с цветами и в невинном изумлении разглядывает новые отростки, появившиеся за ночь. «Ну, Каспар, — простодушно спрашивает она, — кто же их вырастил?» — «Они сами выросли», — гордо отвечает он.